Мэн Чжифань ждал на горе Цуйюй десять дней.
Еды Жун Чжао оставил с запасом — в курятнике каждый день можно было собрать по семь-восемь яиц, в огороде наливались овощи. Три раза в день — и так, кое-как, можно было жить.
Но заняться чем-то ещё не выходило. Мысли были тяжёлыми и беспокойными. Он сидел на пороге и учил говорливую, пищащую траву повторять простые слова.
Прошло ещё три дня.
Сидеть без дела становилось невыносимо.
Жун Чжао всегда возвращался вовремя — чаще всего даже на день-другой раньше. Поэтому эта задержка стояла в горле занозой.
Мэн Чжифань не выдержал — спустился с горы. Сердце билось неровно. Он то и дело спотыкался о корни, почти не замечая этого — внутри зрело мутное предчувствие: что-то должно было случиться.
На повороте тропы он остановился. Впереди открывался простор — тропа подходила к концу.
В ушах стучала кровь — всё громче с каждым шагом.
Он нахмурился.
Чего я боюсь?
Отодвинул ветви кустов и шагнул вперёд.
Запах крови ударил волной. До этого его скрывали цветы и трава, а теперь он накрыл целиком.
Всё вокруг было залито кровью.
В самом конце тропы лежал человек в чёрном одеянии. Длинные волосы закрыли бледное лицо, лишь тонкие, неестественно белые пальцы впивались в мокрую землю — рвали её так, будто этим жалким усилием можно было удержаться на краю жизни. Сюда он явно добрался из последних сил.
Зрачки Мэн Чжифаня сузились, разум провалился в гулкую пустоту.
А когда вернулась способность дышать — он уже стоял на коленях рядом с распростёртым телом.
— Жун Чжао?.. — голос дрогнул, сорвался на тёплый шёпот. Он хотел убедиться — жив ли ещё этот чёртов человек.
Пальцы зависли в воздухе — дрожали, цепляясь за хрупкую надежду: коснуться или не сметь?
— Жун Чжао?.. Ты слышишь?.. Отзовись хоть словом…
Жун Чжао не шелохнулся. Лежал так же, как и был найден — весь в дорожной пыли, смешавшийся с землёй, словно с ней и родился.
Мэн Чжифань всё-таки нащупал пульс — слабый, едва заметный, но живой.
Он выдохнул — сперва облегчение, за ним сразу что-то нервное, хрупкое. Торопливо подхватил обмякшее тело, откинул со лба спутанные пряди.
— Жун Чжао?.. Проснись… слышишь?.. — голос стал почти детским шёпотом, полубредом.
Лицо было белым, как рисовая бумага. Даже во сне — или в обмороке — черты оставались натянутыми от боли.
Мэн Чжифань смотрел, как слабо приподнимается и опадает грудь. Сердце, до этого загнанное страхом, теперь болезненно сжалось от жалости.
— Всё хорошо, всё уже хорошо… — шептал он, мягко разглаживая складку между бровями. Потом прижал его к себе — крепко, будто держал в руках что-то бесценное, хрупкое, как фарфоровую чашу посреди шторма, — и поднялся. — Мы идём домой. Домой, Жун Чжао.
…
Раны Жун Чжао оказались куда тяжелее, чем показалось в полумраке лесной тропы.
Всё запёкшееся было смыто, рваную одежду сменили, но сам он лежал тихо, без движения — мраморно-бледный, с бескровными губами, будто любое неосторожное прикосновение могло развеять его прах по ветру.
Мэн Чжифань сидел у изголовья и впервые за всё своё никчёмное человеческое житьё почувствовал злую досаду на то, что рождён без крупицы силы.
Ни зелье достать, ни замок на чужом мешке с чудесами не вскрыть — ничем не помочь, кроме как сидеть и считать, как жизнь утекает сквозь пальцы.
Но сидеть сложа руки он не умел.
Спустя какое-то время он встал и молча пошёл на кухню. В углу, с глухим стуком, на стол лёг старый нож.
Когда его держали в плену в школе Чуюнь, тот гнусный глава секты говорил: «Мясное линьчжи» — это человек, рождённый с духовной силой, но лишённый возможности культивировать.
Значит, его кровь — содержит силу. Значит, может спасти.
Разогрев лезвие над трепещущим пламенем, Мэн Чжифань поднёс его к руке и, не моргнув, вскрыл кожу. Кровь заструилась в глиняную чашу — тёплая, тёмная, с горьким запахом жизни.
Потом он перевязал руку и вернулся к постели.
— Пора пить лекарство, — хрипло сказал он, будто это и правда был отвар, а не собственная кровь.
Жун Чжао ничего бы не понял, даже если бы услышал — безвольная голова опустилась ему на плечо, губы чуть разомкнулись. Мэн Чжифань влил ему в горло полчаши.
Кровь обожгла чужой рот, оставила рубиновый след на высохших губах. И странное дело — под этой тонкой красной плёнкой лицо уже не казалось таким мёртвым.
С тех пор — день за днём — он наполнял новую чашу.
На третий день Жун Чжао открыл глаза.
Он смотрел в потолок мутным взглядом, долго не в силах понять, где очутился. Только когда взгляд наткнулся на выцветший полог с вышитыми цветами хэ-хуань — древо радости и разлуки, что украшало опочивальню в Цуйюйцзюе, — до него понемногу дошло: он дома.
Отлежавшись ещё немного, Жун Чжао, осторожно цепляясь пальцами за подушки, попытался подняться. Всё тело отзывалось болью, но раны — странное дело — уже не гноились и не горели огнём.
Он машинально провёл языком по сухим губам — и ощутил вкус. Знакомый. Металлический.
Жун Чжао моргнул:
— ?
— Очнулся? — в этот миг вошёл Мэн Чжифань. Тяжесть между бровей, что преследовала его все эти дни, чуть растаяла, уступив место тихой радости. — Хочешь воды?
Жун Чжао не ответил. Он был занят: в голове, точно пальцами по шёлковой нити, он распутывал тугую догадку. Провёл языком по губам ещё раз, мазнул их пальцем — и всё встало на место.
Этот вкус был не его. Это была кровь Мэн Чжифаня.
А тот уже успел вернуться с пиалой — лёгкий пар клубился тонкими завитками. Он поднёс её к губам Жун Чжао:
— Пей. Горло промочишь — и легче станет.
Жун Чжао очнулся от своей холодной догадки. Резко отвёл голову и вместо воды перехватил Мэн Чжифаня за запястье. Дёрнул рукав — под ним белела свежая повязка.
Опять.
Опять этот человек делает то, что рушит его путь.
Он должен был бы ненавидеть его.
Если бы не этот смертный… — мрачно подумал Жун Чжао. — Я бы не оказался в таком положении.
— Порезался, когда готовил. Ничего страшного, — спокойно сказал Мэн Чжифань, мягко разжимая его пальцы и убирая руку. Снова укрыл повязку рукавом, глядя всё так же ласково. — Ты как? Болит что-нибудь? Почему молчишь? Горло повредил?
Жун Чжао смотрел на него, не отводя взгляда.
Он должен был его ненавидеть.
Но Мэн Чжифань вдруг наклонился ближе, приложил лоб к его лбу:
— Температуры нет.
А потом — короткий, осторожный поцелуй в висок:
— Главное, что ты вернулся. Целый. Хочешь поесть? Я что-нибудь приготовлю.
Жун Чжао открыл рот — и закрыл. На языке так и остался холодный привкус чужой преданности.
Достопочтенный вдруг ощутил странное, опасное желание… сдаться. Отбросить всё.
Он неуклюже сполз с ложа, пальцы скользнули к запястью смертного. Хриплым голосом он выдавил:
— Идём.
— Куда? — спросил Мэн Чжифань, без удивления, будто знал, что однажды этот миг всё равно придёт.
— Не знаю. — Он был всё ещё слаб. Волосы волочились по полу, шаги были шаткими. Он спотыкался, цеплялся за Мэн Чжифаня, но всё же тянул его вперёд. — Скоро сюда придут убивать меня.
Как в насмешку, едва слетело это слово, вершины Цуйюйшань вздрогнули, и в воздухе что-то тонко треснуло — заклятие горного барьера дрогнуло, словно невидимая сеть, рвущаяся под тяжестью мечей и чар. Камешки по полу закатились в темноту с глухим шорохом.
Всё тело горы словно сжалось в предчувствии беды.
— Идут, — прохладно сказал Жун Чжао, вцепившись одной рукой в дверной косяк, другой — в руку Мэн Чжифаня. — Союз Небесного Пути.
Всего несколько дней назад от Бессмертного Владыки Пэна они выудили слух: Жун Чжао пал, его сила расколота на осколки. И сразу же начали собирать отряд.
Он и без того был одиозной фигурой. Когда появился предлог — «очищение от зла» — многие с радостью кинулись в бой. Ведь это был культиватор. А значит — в его доме наверняка найдётся что грабить.
Бежать ему было некуда.
Мэн Чжифань не задал ни единого вопроса. Он просто подхватил Жун Чжао на руки, поднял, прижал к себе — и побежал к заднему склону горы.
— Погоди… — Жун Чжао зацепился за его ворот. Тяжёлая ткань намокла от его пальцев. — Куда ты меня тащишь?
— На заднем склоне есть карстовый грот. Спрячемся там, — сказал Мэн Чжифань просто, будто говорил не о бегстве от мечей Союза Небесного Пути, а всего лишь о том, где укрыться от дождя.
Видимо, для смертного это и правда был лучший из худших выходов.
Жун Чжао успокоился. Он лежал у него на руках, подрагивая в такт его бегу.
Карстовый грот лежал в тишине, будто сама гора затаила дыхание, скрывая в себе чужую обречённость. Где-то в глубине капала вода — редкие, гулкие капли, что напоминали о времени, которое капля за каплей подтачивает даже камень.
Жун Чжао опёрся спиной о холодную стену и прикрыл глаза. Веки дрогнули — он снова открыл их, провёл взглядом за Мэн Чжифанем, который то поднимался, то шагал по расщелине, будто всё ещё надеялся на чудо: на забытый ход, щель, что выведет их к звёздам.
Спустя какое-то время Жун Чжао тихо сказал:
— Сядь. Здесь нет другого выхода. Хватит ходить кругами — у меня уже голова кружится.
Мэн Чжифань замер. Послушно сел рядом, обнял его.
Прошло немного времени, и он тихо произнёс:
— Слышишь? Дождь пошёл.
— …Слышу.
— Я с утра развесил бельё. Оно теперь всё мокрое, наверное.
— Угу.
— Куры… я так и не загнал их в курятник. Опять разбрелись по всей горе.
— Угу.
— Окна не закрыл. Ветер, наверное, уже занёс дождь внутрь.
Жун Чжао хмыкнул — коротко, устало. Каждый раз, закрывая веки, он слышал не дождь, а бесчисленные всполохи чужой духовной силы. Рваные, ядовитые, с алчными зубцами — всё ближе, всё гуще, всё тяжелее.
Он знал, чем всё кончится. Стоит Союзу Небесного Пути добраться сюда — и он, проклятая звезда, станет наглядной карой для всех, кто дерзнёт встать у них на пути. Его разорвут, вытрясут из него остаток духовной силы и выставят его голову под знаменем Союза, как скальп дикого зверя.
Мэн Чжифаня… расчленят. Его плоть, линчжи, сочтут духовным ресурсом. Сплавят в пилюли бессмертия, растащат по чужим глоткам — и забудут, как его звали и кем он был. И никогда — никогда — он больше не переродится.
Они исчезнут. Ветер развеет их имена.
Останутся только те, кто кормит свой даосский путь чужими костями — сытые волки под шелест сияющих стягов.
С какой стати им всё это должно сойти с рук?
Жун Чжао закрыл глаза.
— Мэн Чжифань.
Он, казалось, что-то решил внутри себя. И когда снова открыл глаза, голос его был лёгким — и ледяным:
— Я ведь так и не говорил тебе, почему тогда настаивал, чтобы ты стал моим даосским супругом, верно?
Он не дал тому раскрыть рта — словно боялся, что слова прервутся и за ними не хватит сил добить мысль. Речь его побежала чуть быстрее, чем обычно, цепляясь за воздух, как сухой снег за ветер:
— Потому что я практикую Путь Бессердечия. Уцин дао.
— Бессердечия?.. — Мэн Чжифань повернулся к нему. В его взгляде мелькнуло предчувствие. Он обнял его крепче. — Если это путь без чувств… тогда зачем тебе нужен был спутник? Зачем тебе был нужен я?
Да. Если ты идёшь Путём Бессердечия — зачем тебе любовь?
Этот вопрос когда-то и самого Жун Чжао рвал изнутри.
Но тогда, на горе Чилун, когда всё рухнуло — когда Путь Бессердечия треснул, а сердце впервые наполнилось тем, что он столько лет вырезал из себя с корнем, — он понял.
Он пришёл к Дао Бессердечия через обман. Думал: не будешь чувствовать — и этого достаточно.
Но истинный Путь Бессердечия — не в том, чтобы не знать любви. А в том, чтобы распробовать её до последней капли — и всё равно возвести меч.
Понять, что значит держать чью-то руку под дождём. Что значит слушать чужое дыхание во сне. Что значит шёпотом звать по имени, когда за спиной шуршат шаги палачей.
А потом — с тем же сердцем, полным любви, разрубить это всё мечом.
Так обрывается последняя пыль мирских уз — и открываются врата к великому вознесению.
В этом и был последний обет, последний клинок.
Переруби себя самого.
Он понял это только теперь. Сейчас, когда он вкусил любовь.
И сейчас, когда его сердце было разбито, а путь — обрушен. Когда почти вся духовная энергия рассеялась, и всё казалось потерянным.
На самом деле… он стоял в шаге от завершения пути.
— Последний меч к бессмертию, — хрипло выдохнул он, глядя в глаза Мэн Чжифаню, — это тот, что разрубает возлюбленного.
http://bllate.org/book/14467/1280004